Диссидентский императив

Диссидентский императив (2012)

Звездное небо надо мной

И моральный закон во мне.

Эммануил Кант

 

Статья Натальи Червинской о морали и диссидентстве («Не быть идиотами». Open Space.ru 20.12.2011) вызвала у меня возражения. Я с большим уважением отношусь к публикациям Натальи Червинской, особенно к ее Нью-Йоркским наблюдениям, но с этой статьей категорически не согласен. Меня не устраивают ни постановка вопроса, ни выводы автора.

 

Начнем с того, что в статье слишком широко трактуется понятие диссидент: «Диссидентство и инакомыслие были совершенно равнозначными и взаимозаменяемыми терминами». С этим трудно согласиться. Инакомыслящих были миллионы. Диссидентов сотни. Все диссиденты были инакомыслящими, но только очень немногие инакомыслящие стали диссидентами. Инакомыслящие были не согласны с советской властью в каких-либо вопросах. Диссиденты боролись, как им казалось, за изменение советской системы, а получили, сами того не желая, разрушения государства. Я бы не судил их за это слишком строго, потому что, «не ведали, что творят», но и гордиться и восхищаться ими тут особенно не приходится. Но главное, меня не устраивает рассмотрение диссидентской деятельности в категориях морали: диссиденты – образец нравственности, не диссиденты – люди почти аморальные. По счастью, это, безусловно, не так.

 

ИНАКОМЫСЛИЕ

 

Миллионы людей слушали западное радио, рассказывали анекдоты про Брежнева, критиковали те или иные действия властей. Сотни тысяч читали самиздат или опубликованную, но не одобряемую властями литературу. Такими в моей юности были романы Ильфа и Петрова, рассказы Зощенко, стихи Пастернака и Ахматовой и многие ставшие раритетами довоенные издания произведений российских и западных авторов. Миллионы людей слушали на магнитофонах песни Высоцкого, Окуджавы, Галича, Кима и многих других бардов. Инакомыслящими были или становились зрители фильмов Тарковского, Иоселиани и других талантливых советских режиссеров, посетители спектаклей Современника, Таганки, БДТ. Эстетика переходила в этику, а этика обращалась протестом против абсурда и лицемерия советской жизни.

 

Некоторые инакомыслящие вступали в силу своих убеждений в серьезный конфликт с властью, совершали те или иные запрещенные действия. Эти люди представлялись советской власти врагами и нередко попадали в политические лагеря. Оказавшись там в 1966 году Синявский и Даниэль обнаружили пятидесятников и представителей других религиозных сект, бывших немецких полицаев и старост, повстанцев из Прибалтики и Западной Украины, беглецов из страны, пытавшихся тем или иным способом перейти границу. Были люди, сидевшие за анекдоты, за встречи с иностранцами, за протесты против злоупотреблений местных властей. Впоследствии к этим группам добавились украинские националисты, борцы за выезд в Израиль, активисты различных национальных движений. Не забудем «оппонентов» советской власти в лице ОБХС. (Их также были миллионы, и именно они составили значительную часть еврейской эмиграции и стали успешными бизнесменами в годы перестройки).

Следует упомянуть уголовный мир. В конце 50-х мне в руки попала брошюра НТС. Это было малоформатное издание «Оттепели» Эренбурга, но, начиная с 31 страницы, излагалась идеология противников советского режима. Главным ее тезисом было: «Чем хуже – тем лучше». Рабочим, инженерам, колхозникам надо было работать как можно хуже и заниматься прямым вредительством на рабочем месте. Рекомендовалось создавать организации пересекающимися пятерками. Также там сообщалось, что уголовники – наши лучшие союзники, поскольку подрывают основы советской системы[1].

Но самой многочисленной, хотя и бессловесной инакомыслящей средой была российская деревня. Там помнили и счастливую (такой она представлялась) дореволюционную жизнь, помнили закрытие церквей, расстрелы священников, раскулачивание, коллективизацию, голод тридцатых, голод военных и послевоенных лет, изъятие коров Хрущевым и многое другое.

Диссиденты были лишь крошечной каплей в море инакомыслящих, однако, в какой-то момент, сыграли важную историческую роль в раскачивании лодки и в последовавшем за этим исчезновении великого государства.

По мнению Червинской, они выполняли опасный труд борцов за хранение, размножение, распространение и переправку на Запад русской литературы.

«Хорошо бы помнить, что за чтение, хранение и распространение, а уж тем более за передачу на Запад того, что изучают теперь в российских школах, людей арестовывали. Солженицын, Пастернак, Мандельштам, Набоков, Булгаков, Платонов, Хармс, Венедикт Ерофеев – весь этот золотой фонд русской культуры, который теперь российский потребитель поглощает наряду с прочими товарами, – все это кто-то должен был в те годы спасать.

«Рукописи не горят!» Это умилительно, но горят рукописи, горят как миленькие. Кто-то должен был их перепрятывать, перепечатывать, передавать для публикации на Западе».

 

САМИЗДАТ

 

Самиздат возник в литературной среде, когда началось расставание со сталинской идеологией, возвращение к нормальным человеческим ценностям. Выходившая из-под тоталитарного пресса литература стремительно расширяла свободное пространство. Тогда в «Новом мире» были опубликованы «Районные будни» Валентина Овечкина (1952), «За правое дело» Василия Гроссмана (1953), знаковые статьи Владимира Померанцева, Михаила Лифшица, Федора Абрамова (1954), роман «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева (1956). Но появлялась и литература, не имевшая шанса пробиться сквозь цензурные рогатки. Так зародился самиздат. Первой ласточкой был «Теркин на том свете» (конец 1953), затем начали ходить по рукам стихи Цветаевой, Слуцкого, Мандельштама и других поэтов. Из редакции писательского кооперативного журнала «Литературная Москва» в самиздат выпорхнул «Доктор Живаго». Самиздат вскоре вышел из писательской среды и стал делом всей российской интеллигенции. Стихи поэтов Серебряного века и многие другие дореволюционные и довоенные произведения выплеснулись в самиздат из частных библиотек и архивов. Среди многочисленных читателей этих сокровищ были, конечно, и будущие диссиденты. Но спасать «золотой фонд русской культуры» им, по счастью, не пришлось. Произведения Мандельштама, Булгакова и Платонова сохранили их жены и небольшой круг их близких друзей. Пробили их в печать они же с помощью нескольких известных советских писателей. Передача за границу осуществлялась главным образом по писательским каналам, в частности через профессора Карла Проффера, который первым напечатал в издательстве Ардис многие произведения этих авторов. К сожалению, из самиздата была переслана на Запад повесть «Собачье сердце». Она вышла в издательстве Посев в 1968 году с большими искажениями и даже пропущенными абзацами, что вызвало возмущение Елены Сергеевны Булгаковой. Выверенный ею вариант появился через год в издательстве ИМКА в Париже. Набоков в защитниках и публикаторах не нуждался, он «спасался» сам, гуляя по альпийским лугам с сачком для ловли бабочек. Солженицын, Пастернак и Венедикт Ерофеев также сами контролировали хранение, «спасение» и публикацию за рубежом своих работ. Сочинения Хармса спас ленинградский писатель Яков Друскин, который сдал их в свое время в государственные архивы. Публикации в советской печати в 60-х годах привлекли к Хармсу внимание молодых авторов, пытавшихся продолжать традицию Обэриутов, и затем западных исследователей. КГБ сочинениями названных Червинской писателей не слишком интересовалось (за исключением А.И. Солженицына). В первых 27 номерах «Хроники текущих событий» об изъятии произведений Набокова, Пастернака, Хармса ни разу не говорится. Платонов, Мандельштам и Булгаков дважды изымались при обысках (так же как и стихи Окуджавы), но в обвинительное заключение входило только «Собачье Сердце». В обоих случаях осужденные в июне 1971 года Валерий Кокуй (инженер из Свердловска) и Рейза Палатник (библиотекарь из Одессы) были еврейскими активистами, стремившимися к отъезду в Израиль. Это и было главной причиной их ареста и осуждения, поскольку после акции самолетчиков в июне 1970 года власти с помощью репрессий пытались подавить возникающее сионистское движение[2].

Александр Исаевич Солженицын, конечно, сам занимался хранением, публикацией в СССР и за рубежом, своих сочинений, но в распространении их, особенно «Архипелага Гулага» участвовали в некоторой степени диссиденты[3].

 

ТАМИЗДАТ

 

В 1957 году роман Пастернака вышел за границей на нескольких языках и вскоре автор получил Нобелевскую премию. Несмотря на страшный политический скандал, публикация за границей без разрешения властей стала для писателей заманчивой перспективой. В 1963 году Евгений Евтушенко напечатал во Франции и Германии свою «Преждевременную автобиографию», в том же году был опубликован на Западе «Реквием» Ахматовой, но, судя по эпиграфу, решение о публикации было принято поэтессой еще в 1961 году. Примерно тогда же Синявский и Даниэль начали тайно отправлять свои произведения для печатания за границей. На Западе возникли несколько десятков русскоязычных издательств, продукция которых предназначалась для жителей СССР, хотя со временем ее основными потребителями стали эмигранты. У настоящих писателей в Советском Союзе появилось ощущение, что можно не идти на сделку с цензурой, а работать в стол для будущих поколений или надеяться на публикацию за рубежом. Василий Гроссман писал повесть «Все течет», не надеясь напечатать ее на родине, и она и его роман «Жизнь и судьба», действительно вышли на Западе только после его смерти. Появились молодые писатели, вообще не рассчитывавшие на публикацию своих работ в советской печати. Таким оказался наиболее знаменитый из них, Иосиф Бродский. Но широкого распространения в СССР тамиздат, конечно, получить не мог из-за трудности доставки книг в страну. Главным источником его поступления были западные журналисты и изредка советские люди, возвращавшиеся из заграничных поездок.

С литературной средой связаны не только самиздат и тамиздат. Писатели направляли индивидуальные и коллективные письма в защиту арестованных, выступали на процессах свидетелями защиты, собирали деньги для помощи семьям политзаключенных. Из литературной среды появились и первые публицистические статьи, и документированные записи, и стенограммы важных событий. Например, запись выступления Константина Паустовского на обсуждении романа Дудинцева «Не хлебом единым», стенограмма исключения из Союза писателей Бориса Пастернака, запись встречи Хрущева с московскими писателями, запись Фридой Вигдоровой процесса над Бродским, запись обсуждения (осуждения) на открытом партийном собрании Московской парторганизации писателей, подписавших письмо в защиту Синявского и Даниэля. Суд над Синявским и Даниэлем записывал поочередно целый коллектив авторов (пропуск на заседания давался в Союзе писателей только на один день).

В те годы активная попытка расширения пространства свободы охватила не только писателей, но и широкие круги гуманитарной и научно-технической интеллигенции. Она началась сразу после доклада Хрущева о культе личности Сталина на ХХ съезде партии и появления информации о волнениях в Польше и восстании в Венгрии. На партийных, комсомольских и профсоюзных перевыборных собраниях начались выступления с критикой бюрократизации общественной жизни, контроля со стороны партийного аппарата, с требованиями публикации достоверной информации о прошлом страны и событиях, происходящих в мире. Появилось целое поколение интеллигентов, критически настроенное по отношению к советской власти. Типичными представителями этого поколения были братья Медведевы, дети репрессированного в 1938 году военного. Рой Медведев, историк, автор ряда книг о сталинском времени, редактор первого неподцензурного журнала «ХХ век», организовал несколько обращений к правительству известных писателей, академиков и старых большевиков с протестом против реабилитации Сталина, за демократизацию общественной жизни. Жорес Медведев, биолог, написал несколько публицистических книг: о преступлениях Лысенко, о нарушении тайны переписки, о международном сотрудничестве ученых, за что был уволен с работы, а через некоторое время принудительно госпитализирован в калужскую психиатрическую больницу. В борьбу за его освобождение включились академики (Тамм, Капица, Сахаров, Семенов, Леонтович, Астауров, Энгельгарт), писатели (Твардовский, Дудинцев, Тендряков, Каверин), правозащитники (Вольпин, Чалидзе, Турчин, Ковалев) и ряд советских и западных ученых. Тогда же около ста математиков, выступили в защиту А.С. Есенина-Вольпина, помещенного в психиатрическую больницу. Рост активной деятельности инакомыслящих привел к возникновению диссидентского (правозащитного) движения. Толчком к этому послужил суд над писателями Синявским и Даниэлем.

 

ПРАВОЗАЩИТНИКИ

 

Наталья Червинская считает, что правозащитная деятельность начиналась с распространения самиздата и передачи его на Запад и продолжалась защитой арестованных за эту работу:

 

«Кто-то должен был их перепрятывать, перепечатывать, передавать [произведения самиздата] для публикации на Западе. И за это арестовывали. Потом судили. Тогда друзья составляли стенограммы суда. Сажали друзей. Друзья друзей писали письма протеста. Сажали за письма… Сажали за стихи, за картины, за литературные антологии, за песни, за исторические исследования».

Все это слишком патетично и сильно преувеличено. Как было показано выше, создание, распространение и хранение самиздата, отправка его за границу были связаны преимущественно с литературной средой[4]. Письма в защиту невинно осужденных, стенографические записи важных событий, протесты против сталинизации, контакты с иностранцами также были занятием широкого круга советской интеллигенции, не ставившего перед собой каких-либо специальных правозащитных задач. Аресты и осуждение за эту деятельность были довольно редким явлением. Не могу припомнить ни одного случая, чтобы кого-то посадили за написание письма, или стихотворения, или картины, или песни. Регулярный антидиссидентский цикл: передавали рукописи на Запад – за это сажали, составляли стенограммы суда над передававшими – сажали составителей, писали письма в защиту составителей – арестовывали, подписантов сажали и так далее, ну прямо сказка про белого бычка – все это в значительной степени результат работы воображения Натальи Червинской. Не было такого постоянно функционировавшего репрессивного цикла, и навеян он, по-видимому, не совсем точно изложенным процессом Синявского и Даниэля и его последствиями.

Московские писатели Синявский и Даниэль печатались под псевдонимами на Западе. Рукописи переправлял Синявский с помощью знакомой француженки. Их судили, но не за передачу рукописей за границу, а за антисоветское (по мнению КГБ и суда) содержание произведений. В защиту Синявского и Даниэля в 1965 году был проведен митинг Гласности, организованный А. Есениным-Вольпиным. Александр Гинзбург собрал вместе запись суда над Синявским и Даниэлем (он не был автором этого текста), публикации советской печати, письма и статьи в защиту авторов в СССР и за рубежом, назвал сборник «Белой книгой» (традиционное на Западе название свода документов, описывающих какое-либо явление) и отослал в КГБ, а также передал ее на Запад, где она была опубликована. Гинзбург был арестован и судим вместе с Галансковым, Добровольским и Лашковой. Всех четверых обвиняли в антисоветской деятельности, выразившейся в составлении Галансковым журнала «Феникс», Гинзбургом «Белой книги», Добровольским в написании статьи, помещенной в «Фениксе», а Лашковой в перепечатке на машинке этих материалов. Их также обвиняли в связи с находящейся на Западе антисоветской организацией НТС и только Галанскова в операциях с валютой. Арест Галанскова, Лашковой и Добровольского привел 22 января 1967 года к митингу (демонстрации) протеста на Пушкинской площади против статей уголовного кодекса 70 (антисоветская агитация и пропаганда) и 190 (нарушение общественного порядка). За участие в митинге были осуждены четыре человека (Буковский, Хаустов, Делоне, Кушев).

 

В защиту Гинзбурга, Галанскова и Лашковой было отправлено по различным адресам множество коллективных и индивидуальных писем, но, насколько я знаю, никто из подписантов не был за них арестован и осужден. Особое значение имело письмо Ларисы Богораз и Павла Литвинова. Принципиальным отличием был адресат: оно было обращено не в какую-либо из советских инстанций, а к «мировой общественности и в первую очередь к советской». Это был вызов, отказ от традиционной попытки уговаривать власти пересмотреть неверное или несправедливое решение, переход к обвинению правительства в нарушении принятых норм поведения, советских и международных законов. Апелляционной инстанцией в этом новом противостоянии становились само советское население и мировое общественное мнение. Павел Литвинов собрал документы, относящиеся к демонстрации 1967 года, и выпустил в самиздат сборник под названием «Правосудие или расправа», за что получил предупреждение от КГБ. Литвинов также составил сборник «Процесс четырех», включавший документы процесса Галанскова, Гинзбурга, Добровольского и Лашковой. Эту работу ему не удалось довести до конца, так как за участие в демонстрации на Красной площади против ввода советских войск в Чехословакию, он был арестован.

 

«Белая книга», демонстрация 1967 года, письмо Литвинова и Богораз, сборники о процессах и беспрецедентная кампания коллективных и индивидуальных протестов и писем в защиту (всего под этими письмами поставили свои подписи около тысячи человек) были организованными шагами ненасильственного политического противостояния советской власти. От правительства требовали соблюдения законов и приведения законодательства в соответствие с международными стандартами и представлениями. Оружием в этой борьбе была информация. Оппоненты власти – их стали называть диссидентами или правозащитниками, – стали собирать информацию об арестах, ошибках и преступлениях властей и предавать их гласности. Обобщением такой информации стал бюллетень «Хроника текущих событий». Дальнейшее развитие диссидентского движения привело к созданию организаций, групп единомышленников, делающих общее дело. Этим делом стал сбор и распространение сведений о нарушении прав человека в стране. Этим занимались коллектив Хроники, Комитет защиты прав человека, Хельсинкская группа, группа по борьбе с использованием психиатрии в политических целях[5]. Продолжались и демонстрации протеста, в частности пикеты у зданий судов, коллективные письма и обращения. Распространение самиздата в кругу диссидентов несколько изменило свой характер. Если прежде самиздат удовлетворял эстетические и познавательные потребности, в новых условиях главным стал пропагандистский разоблачительный компонент. Самиздат стал оружием в борьбе[6]. Информация правозащитников с помощью западных журналистов распространялась по всему миру и через радиостанции «Свобода», «Голос Америки», «Би-Би-Си» возвращалась на родину. Она оказывала заметное международное давление на СССР, выразившееся в частности во включении в Хельсинкские соглашения специального раздела о необходимости соблюдения в стране прав человека[7]. Внутри страны сам факт открытого противостояния всемогущим властям вызывал интерес и определенное уважение.

 

ГРАНИЦЫ «ИДИОТИЗМА»

Наталья Червинская объясняет, что, с точки зрения древних греков, идиот – человек, далекий от гражданской жизни полиса. Диссиденты, по ее мнению, – это люди, активно участвовавшие в общественной жизни и поступавшие в согласии с их собственной совестью:

 

«Диссидентство заключалось в том, что люди отказывались врать. А врать – нехорошо. Когда тебя всю жизнь заставляют врать – это унизительно. Люди не хотели унижаться. От людей требовали, чтобы они закладывали и продавали друзей, а это нехорошо, аморально. И они поступали по совести. Поступать по совести – хорошо. Даже когда это наказуемо…

Люди пытались жить нормальной жизнью в ненормальном обществе. Политической их деятельность делало только то, что они становились жертвами репрессий. Осуждать и презирать человека за то, что он подвергся несправедливым репрессиям, аморально…

Принес бы ему друг свою рукопись, попросил спрятать на несколько дней. И тут бы возник момент интересного выбора. «Не заниматься политикой» означало не только не читать и не прятать, но и немедленно на друга донести. Иначе можно было попасть в политику… Не в политику с митингами, предвыборными кампаниями и пресс-конференциями, а в то, что тогда называлось политикой, – с ватником, пайкой и глазком. О которых действительно думать не хотелось».

 

Читаю и удивляюсь – мы с Натальей Червинской жили в разных странах. Ее орвелловская картинка не имеет ко мне практически никакого отношения. Кто-то ее всю жизнь заставлял врать и предавать друзей; меня никто, никогда, нигде (ни дома, ни в школе, ни на работе) врать не принуждал. Все постоянно убеждали меня в необходимости говорить правду. Я не всегда следовал этому благому совету. Для меня и моего окружения было естественным обманывать государство. Я пользовался шпаргалками, пропускал лекции, ездил без билета, уходил раньше времени с работы, рубил елку в лесу, воровал книги в библиотеке, прятался от повесток из военкомата на переподготовку – эти и многие другие преступления составляли мой скромный джентльменский набор совкового сознания. Лишь оказавшись в США, я стал учиться правильно платить налоги, не парковать машину в неположенном месте, нанеся какой-либо вред чужому автомобилю, не пытаться скрыться с места преступления. Я быстро отучился использовать рабочее время и оборудование в личных целях и постепенно привык тратить значительную часть своего свободного времени для подготовки к более эффективной работе. Приказы начальства на работе почти никогда не ощущались мной как унизительные, хотя на Западе и в постсоветской России мне приходилось наблюдать подобные ситуации.

Я жил нормальной во многих отношениях жизнью. Если это не всегда получалось, то несу за это ответственность я, а не советская власть. Мне никогда в жизни не приходилось закладывать и предавать друзей, и никто мне этого не предлагал[8]. Даже в школе, когда речь шла о нарушениях дисциплины или шпаргалках. Однако в США, став преподавателем, я научился уважать студентов-«предателей», которые не мирятся с тем, что кто-то рядом с ними на контрольной списывает. Я научился уважать людей, которые придерживаются прямо противоположных моим взглядов.

Поступать вопреки собственной совести в политических и общественных вопросах мне практически[9] никогда не приходилось, правда, для этого я сознательно шел на определенные, не слишком серьезные ограничения. Я выбрал далекую от идеологии и, как мне казалось, полезную профессию геолога[10]. Я не вступал в партию, понимая, что это ограничивает мой карьерный рост. Я отказался от получения второй формы секретности, поскольку она накладывала определенные обязательства, в частности ограничивала встречи с иностранцами[11]. Отказывался я и от общественных поручений вроде проведения политинформаций. Возможно, наказанием за мое «строптивое» поведение был трехкратный отказ выпустить меня по работе за границу, но каких-либо других заметных помех моей жизни со стороны властей я не испытывал.

Можно заметить, что моя работа не была прямо связана с идеологией и пропагандой. Но моя сестра (литературовед) и мать (критик, преподаватель Литинститута) также, насколько я знаю, никогда не поступали вопреки собственным убеждениям[12].

Если бы в один не прекрасный день ко мне пришел «друг» и попросил спрятать на несколько дней его рукопись, я бы перестал считать его своим другом. С такого рода просьбой можно обращаться лишь при полной уверенности, что ты не ставишь своего приятеля в опасную ситуацию, а я не чувствовал, что нахожусь в таком положении. Несколько раз в жизни мне приходилось вовлекать людей в опасные действия, но я всегда предупреждал их об этом и не обижался, когда кто-то отказывался. Я обращался к людям, когда был уверен, что они являются моими единомышленниками и считают, как и я, важным дело, в котором я предлагал им участвовать. Я убежден, что человек сам, и только он сам, должен оценивать степень риска, на который он готов пойти.

 

Мне ни разу в жизни не пришлось столкнуться с очевидными стукачами и доносами в КГБ (жалобы начальству и повышенная бдительность руководителей мне встречались)[13]. Конечно, я понимаю, что, по-видимому, круг моих знакомых не слишком интересовал КГБ, и в других местах или рядом с другими людьми встречались достаточно ловкие стукачи, прикидывавшиеся друзьями.

Я не знаю ни одного случая, когда друг или просто знакомый, согласившись взять рукопись, побежал доносить. Но случаев, когда друзья, не думая о последствиях, отдавали на хранение различные материалы, и это оборачивалось для несчастных хранителей большими неприятностями, мне известны[14]. Вспомним, хотя бы, печальную судьбу Елизаветы Воронянской и реакцию Александра Солженицына на эту трагедию.

Я не считаю, что жизнь в СССР была совершенно нормальной. Было много нелепостей, ограничений, неудобств, но у меня была работа, за которую платили мне деньги, было занятие для души, были друзья и страна, в которой я чувствовал себя неплохо. С партийно-бюро-кратическим руководством государства я старался иметь как можно меньше дела[15].

Наталья Червинская рассматривает также серьезную проблему сравнительной ценности профессиональной и правозащитной деятельности. Она уверена, что занятия правозащитников важнее любых других занятий:

 

«Вот журналист говорит в интервью, что значимость Аверинцева определяется не тем, «подписал ли он письмо в защиту кого-нибудь из религиозно-гонимых или не подписал, а тем, что он сделал с философской энциклопедией». Как будто и не слыхал человек никогда про книжников и фарисеев.

Сам Аверинцев вряд ли был так непоколебимо уверен, что написание статей для энциклопедии важнее защиты невинно преследуемых. Но это рассуждение – что профессиональная деятельность важнее морали и честности – это слово в слово то, чем оправдывались, отказываясь подписать письмо в защиту Бродского или Сахарова или Пастернака. Однако ведь этим дело не кончалось: подписание писем в осуждение, голосование на собраниях и вообще всякие виды побивания камнями тоже приходилось объяснять своей преданностью науке и искусству».

 

К сожалению, фарисейскую позицию занимает здесь не только журналист, но и сама автор статьи. Ей, оказывается, не просто хорошо известно, что защита преследуемых важнее серьезной философской работы, она предполагает, что и сам Аверинцев так думал.

Обсуждение ужасных нравственных последствий в случае неподписания писем в защиту Бродского или Сахарова или Пастернака, к сожалению, также игра воображения. Никто трех названных великих писателей коллективно не защищал, и, потому, никому не могли предлагать подписать письмо в их защиту[16].

В приведенном выше утверждении Червинская как-то слишком быстро переходит от неучастия человека в какой-либо кампании (отказе подписать письмо) к участию в ней с противоположным знаком («побиванию камнями» гонимого). В действительности между этими двумя поступками огромная разница. Выступление в защиту невинного или против какой-то несправедливости – это личное дело каждого человека; только он сам может оценить, насколько такое действие кажется ему важным, может ли и хочет ли он взять на себя возникающие риски и обязательства. Утверждение, что каждый человек должен участвовать в каждом деле, абсурдно, потому что невыполнимо. Кроме того, представление о добре и зле у разных людей нередко прямо противоположны.

Каждый из нас ежедневно не протестует против миллионов несправедливостей, творимых на планете, закрывает глаза на миллиард голодающих, на сотни тысяч где-то убиваемых, миллионы угнетаемых, на экологические проблемы и на многое другое. Но если мы все посвятим свою жизнь решению этих проблем, то кто тогда будет делать обыкновенные и важные вещи: печь хлеб, лечить людей, учить детей, писать книги? Только сам человек может решить, чем ему следует заниматься.

Лишь очень редко мы можем себе позволить осудить человека за его бездействие. Если он не помог пострадавшим, находясь на месте катастрофы, или уклонился от дачи показаний, будучи свидетелем преступления.

Напротив, совершённые действия подлежат нравственной оценке: предательство, измена, обман – аморальны; помощь людям, создание новых важных для человечества ценностей – нравственны.

Человек поступает по велению сердца, а общество и история, как правило, судят по полученным результатам[17]. Мы счастливы, что Пушкин не добрался до Сенатской площади, потому что русская литература могла лишиться «Евгения Онегина», «Медного всадника» и других бесценных произведений. Как ни важен был для русского народа исторический подвиг декабристов, мы, потомки, благодарны судьбе, что одним декабристом на площади оказалось меньше.

 

Этот же счет можно приложить к не столь знаменитым людям. Работа Аверинцева над философской энциклопедией – труд никак не менее нравственный и не менее полезный, чем распространение Хроники. Подобными соображениями, очевидно, руководствовался и А.И. Солженицын, планируя свои занятия. Он никогда не участвовал в коллективных обращениях к властям и делал лишь то, что считал в данный момент для него важным[18]. Будучи признанным советским писателем, выдвинутым на Государственную премию, он не вступился за Синявского и Даниэля, не подписал ни одного письма в защиту невинно осужденных, промолчал по поводу вторжения в Чехословакию. Осудим ли мы за это автора «Архипелага Гулага», появление которого, без преувеличения, изменило во многих отношениях взгляды всего цивилизованного человечества, изменило мир? Думаю, что нет.

И не будем судить обыкновенных людей, не занимавшихся антиправительственной деятельностью, а работавших на своих местах: ученых, врачей, учителей, милиционеров и всех остальных. Имя им миллион. И, конечно, не будем судить правозащитников, делавших то, что они считали важным и нужным. Не их вина, а их и наша беда, что результаты деяний оказались бесконечно далеки от ожидаемых.

 

ДИССИДЕНТЫ И МОРАЛЬ

 

Наталья Червинская убеждена, что диссидентское движение было не политическим, а нравственным:

 

«Всякому непредвзятому очевидцу было в те времена совершенно ясно, что так называемое диссидентское движение было прежде всего нравственным, вовсе не политическим. Это было нравственное движение, направленное не вовне, не на изменение политической системы – ее в те времена изменить никто не надеялся, – а вовнутрь, на изменение самого себя, своей души. Именно о сохранении своей живой души шло дело, об уничтожении в себе того самого чеховского раба…

Наиболее политическая акция того времени – демонстрация на Красной площади – была акцией прежде всего моральной. Во всяком случае, никаких политических задач – в отличие от, например, декабристов – ее участники не ставили. Они создавали свободу в своей отдельно взятой жизни. Они были узниками совести в том смысле, что им необходимо было следовать собственной совести».

 

С этими утверждениями очень трудно согласиться. Несомненно, каждому участнику демонстрации на Красной площади нужно было найти в себе достаточно мужества и бесстрашия, нужно было верить, что это действие необходимо и что риск, которому подвергаются сам человек и его близкие, менее значителен, чем поставленная цель. Я не исключаю, что каждый участник такой акции был движим не политическими соображениями, а экзистенциальными чувствами («Не могу молчать! Так дальше жить нельзя!), и эти эмоции носят, безусловно, нравственный характер. Но цель поступка была политическая – показать миру, чехам и советским людям, что не все одобряют вторжение в маленькую независимую страну, что в СССР есть люди, которые считают действия властей преступными. Для того, чтобы это продемонстрировать, было выбрано наиболее удачное место. И цель была действительно достигнута. Экзистенциализм же включает до некоторой степени элемент безнадежности и бесцельности.

 

Для меня высоким образцом нравственного поведения стал поступок Владимира Малинковича. Он был врачом в воинской части Киевского военного округа. Его части было приказано выступить для «оказания братской помощи чехословацкому народу». Малинкович вышел из строя и сказал, что он отказывается это делать. Здесь не было прямых политических целей; кроме шеренги безмолвных солдат и перепуганных начальников, у этого поступка не было свидетелей. Но они были не нужны: Владимир Малинкович защищал свою честь, чувство собственного достоинства, свои представления о долге перед родиной и народом. Об этом не передавали радиостанции и не писали газеты. Но проявленное мужество и страшная цена такого поведения (за неподчинение приказу в условиях военного положения грозил расстрел) делают его поступок не только бесстрашным, но и высоко нравственным.

Возьмем более распространенный пример. Тысячи совсем не трусливых людей никак не отреагировали на вторжение в Чехословакию, считая, что такая реакция ни к чему не приведет, или думая, что мера наказания со стороны властей не позволит им или их близким вести в дальнейшем нормальную жизнь. Можем ли мы осуждать их? Как я уже писал выше, воздержание от поступка не является само по себе негативным действием. Другое дело сам поступок. Если на собрании, на котором принимается резолюция о поддержке вторжения, человек поднимает руку, он совершает, по-моему, безнравственный поступок.

Но происходит ли в ходе диссидентских протестов внутреннее очищение? Изменяются ли при этом участники? Наталья Червинская, обещавшая нам такое преображение, сама в этом не очень уверена:

«И, конечно, они часто вели себя безответственно, они отрекались (правда, отрекались редко), у них с мозгами было не в порядке, они выпивали, брали деньги взаймы, и их личная жизнь часто была достойна всяческого порицания. Но вовсе не этим они отличались от нас».

Нравственный поступок бесспорно, намного лучше, чем аморальный, но он при этом не делает человека нравственным. Высоко моральный человек это тот, кто всегда руководствуется нравственными принципами. Правозащитник, подписывающий коллективные письма, присутствующий на всех возможных демонстрациях, но не держащий своих обещаний, обманывающий жену, будет борцом с тоталитаризмом и в то же время человеком не слишком нравственным[19].

 

Я думаю, что неплохо представляю себе диссидентскую среду. Я разделял взгляды диссидентов на советскую систему и, как и они, считал, что необходимо с этой системой бороться. Но я предпочитал что-либо делать только с людьми, которым мог полностью доверять, а среди диссидентов, с которыми я сталкивался, таких людей я практически не встречал. Приведу несколько примеров.

 

Первыми правозащитниками, с которыми я познакомился (примерно в середине 50-х годов) были Сергей Мюге и его жена Ася Великанова. Тогда они ловили снежного человека на Северном Кавказе. Затем их хобби стала запись северных русских сказителей, потом появились магнитофонные пленки со стихами Юрия Айхенвальда, Григория Подъяпольского, кажется, Наума Коржавина. Сергей был энергичный, изобретательный, талантливый человек с авантюрной жилкой. Он любил показывать фокусы, читать мысли, рассказывать о том, как он водит за нос институтское начальство. Когда подошла диссидентская эпоха, мы стали встречаться реже, хотя поселились по соседству. Дело было в том, что тогда я уже решил, что ни в каких организованных мероприятиях участвовать не буду, и на вопрос Петра Григоренко, переданный мне через Асю Великанову, приду ли я на демонстрацию, организовываемую не помню по какому поводу, ответил: «Нет».

Типичная для Мюге история: он для хранения самиздата вмонтировал рядом с водопроводной и канализационной трубами еще одну пустую трубу и, конечно, с гордостью всем об этом рассказывал. Когда к нему пришли с обыском, то сразу пошли в уборную и вытащили из трубы все, что там было. В какой-то момент Сергей защитил докторскую диссертацию по биологии, но, когда ВАК послал ее черному оппоненту, выяснилось, что тот уже отзывался на эту работу, и Сергей просто вытащил из своего дела отрицательные отзывы.

 

Когда наступило время эмиграции, Сергей, оставив жену и сына, убыл в США. В Америке он прославился очередным изобретением: когда негде было парковаться, он останавливался у гидранта и накрывал его большой картонной коробкой, которую возил в багажнике.

Вскоре после отъезда Мюге меня вызвали в КГБ. Там мне показали фотокопию записной книжки Сергея, где был мой телефон, и долго мучили вопросами о нем и наших с ним отношениях. Я отвечал, что мы давно знакомы, но никаких политических разговоров или дел у нас не было. Просидев там часа два, я ушел, подписав бумажку, что, поскольку дело номер такой-то, по которому я вызван свидетелем, в производстве, обязуюсь разговор не разглашать, иначе… (не помню, какая именно следовала угроза). На обратном пути я зашел к Асе Великановой, вышел с ней, как тогда было принято по законам конспирации, на улицу, и рассказал, что вызывали по такому-то делу, спрашивали о Сергее, я предупреждаю ее, но прошу никому не рассказывать, поскольку дал подписку о неразглашении. Недели через две моей жене позвонил Сергей Ковалев и спросил: «Алик Гинзбург говорит, что Алика вызывали в КГБ, так не было ли какого-нибудь продолжения?»

 

Михаил Бернштам был человеком не столь веселым и безобидным, как Мюге. Он приехал откуда-то с юга с рекомендациями от наших хороших ростовских знакомых. Несколько дней он ночевал у нас в Переделкино. Михаил не учился в вузе, но был человеком начитанным. Мы много говорили об истории и политике, я дал ему копию моей самиздатской статьи против националистического духа в недавно вышедшем сборнике «Из под глыб». Через некоторое время он зазвал меня в дом на Ленинском проспекте неподалеку от моей работы. Это оказалась квартира Иры Каплун. Кроме нее и Михаила, присутствовал нелегально приехавший из Сыктывкара диссидент Револьт Пименов и, кажется, еще кто-то. Точно не было Владимира Борисова, мужа Ирины, одного из организаторов неофициального профсоюза никогда не работавших рабочих. Возможно, он тогда уже был в психиатрической больнице. Милая еврейская бабушка поила нас вкусным чаем, а мы, как выяснилось, являли собой редколлегию антисолженицынского журнала. У него было название: «Через топь» и портфель, в котором находилась пока только моя статья (к сожалению, не сохранившаяся в бурях самиздата и эмиграции).

Больше я с Михаилом не встречался, но слышал о нем постоянно и позже даже полемизировал в печати. Он оказался членом Московской Хельсинкской группы «первого созыва», затем был исключен с запрещением упоминать о членстве, поскольку солгал, что сидел в Ростове-на-Дону в политической психиатрической больнице. Такой больницы там не оказалось, что установила специально ездившая туда Е.Г. Боннэр.

Решившись выехать на Запад, Михаил вступил в фиктивный брак, в котором он обеспечивал отъезд, а жена (наша знакомая) деньги на жизнь и квартиру. При этом уезжать он не спешил и даже обдумывал план немножко посидеть, чтобы повысить на Западе свое реноме. По словам возмущенной жены, этот пикантный совет дал ему известный диссидент. В конце концов, Михаил убыл и, к общему удивлению, скоро обнаружился в Вермонте секретарем Солженицына, известным ученым советологом. Михаил выпускал одну за другой статьи и даже книги. Он оказался блестящим фальсификатором, готовым придумать все что угодно, подтвердив ссылками на несуществующие источники, и выбросить любую неподходящую для его концепции информацию. В сборнике документов о рабочем сопротивлении большевикам в 1918 году, составленном им, ни разу не упоминается слово ВИКЖЕЛЬ (рабочие железнодорожники для Солженицына, а, значит, теперь и для Михаила, были слишком социалистами, чтобы принимать их в почетные ряды борцов с большевизмом). Доказывая, что победу большевикам в гражданской войне обеспечил не русский народ, а «микроб коммунизма» в лице латышских стрелков и венгерских военнопленных, он во много раз преувеличил численность этих национальностей в Красной армии. Другой его «блестящей» идеей было утверждение, что СССР закупает зерно в США не из-за нехватки собственного, а про запас, на случай войны, и прячет его в секретных элеваторах. В Ельцинское время Михаил приехал в Россию с титулом американского советника президента по проведению экономической реформы.

 

У меня было присловье, почти поговорка: все знакомые диссиденты хоть раз меня подвели, кроме NN. Мы были соседями в Беляево-Богородском. Дорожка между нашими подъездами служила некоторое время мостиком, соединявшим либеральное крыло литературной среды с московским диссидентством. Мне регулярно приходилось передавать NN деньги и вещи, собиравшиеся московскими, отчасти и ленинградскими писателями для семей политических заключенных. Однажды, напялив на себя огромное пальто от Евтушенко, я смертельно напугал знакомую, выходившую из дома. Помню, как не хотелось мне нести к NN шерстяные ручной вязки носки от Набокова. В обратном направлении, я получал списки книг, просимых лагерниками, находил их в магазинах или в домашних библиотеках знакомых и отправлял бандеролями в Потьму. (Среди моих подопечных были эстонцы и латыши, и сегодня я испытываю некоторые угрызения совести, подозревая, что мои тогдашние корреспонденты, вероятно, стали активными участниками операции превращения русского населения Латвии и Эстонии в людей второго сорта).

 

Деловитым спокойствием NN располагала к себе. Однажды с ее подачи я даже пытался организовать товарищеский суд над Роем Александровичем Медведевым, который что-то негативное написал об Александре Гинзбурге. Дело было не в том, что факты, на которые ссылался Медведев, не верны, а в том, что выступил он очень несвоевременно. Гинзбург был под следствием, и негативный отзыв мог быть использован обвинением. Предполагалось, что товарищеский суд в традициях 19-го века будет состоять из уважаемых обеими сторонами известных людей. Все правозащитники быстро отпали, хотя некоторое время мы обсуждали неизвестного тогда мне Андрея Амальрика. Сошлись на Лидии Чуковской, Льве Копелеве и Евгении Гнедине. Рой Александрович, как это ни удивительно, спокойно согласился. Но, по счастью, все сорвалось из-за гневного протеста жены Гнедина, которая запугала меня возможным инфарктом мужа. Другого равно уважаемого сторонами человека найти не удалось.

 

Опасаясь обыска, NN попросила разрешения оставить у меня на хранение кое-какие вещи. Я предупредил, что не хочу держать диссидентский самиздат. Она принесла большую сумку, там была картонная коробка, плотно обмотанная липкой лентой (письма подруги, также известной диссидентки), несколько мелочей и три клубка шерсти. К моему изумлению, если не сказать ужасу, впоследствии выяснилось, что в клубках хранилась валюта, за хранение которой по действующим законам полагалась в те годы смертная казнь. Ничего страшного не случилось. NN оказалась права, предполагая, что у меня обыска не будет, но при этом продемонстрировала, что ничем не отличается от других диссидентов, убежденных в своем праве распоряжаться судьбами других людей.

Недавно я прочитал брошюру, выпущенную сыном человека, которого один из основателей правозащитного движения А. Б. обвинил в том, что тот донес на него в КГБ. Сын, защищая честь отца, доказывает, что обвинение, основательно испортившее жизнь его семье, ни на чем не основано и не подтверждается ни обстоятельствами жизни его отца (его взаимоотношениями с советской властью), ни какими-либо архивными документами. Мне эта брошюра показалась убедительной, потому что я несколько раз видел А.Б., знаю насколько он разговорчив в подпитии и не могу поверить, что криминальную фразу о советской власти, воспроизведенную следователем, слышал от А.Б. один единственный человек. Печально, однако, что сегодня лишь сына пострадавшего интересует установление истины. В правовом государстве (к созданию которого так стремились правозащитники) обязанность предъявления доказательств была возложена на А.Б. и, насколько я знаю, в частности, с его слов, он не сумел бы этого сделать.

 

Я думаю, приведенных примеров достаточно, хотя, к сожалению, перечень их можно было бы довольно долго продолжать. Этими фактами, конечно, не исчерпывается моральный уровень правозащитного движения. Были среди диссидентов люди честные, чистые и принципиальные, были романтики и идеалисты. Но, к сожалению не они (или скажем, более осторожно, не только они) задавали тон во взаимоотношениях внутри их кружка и с окружающим миром московской интеллигенции.

Суммарную очень оскорбительную оценку диссидентства я получил сразу после выезда на Запад. Несколько недель мы прожили в домике при православной церкви во Флоренции. Эта церковь была построена русскими эмигрантами в начале ХХ века, и теперь ею распоряжались дети этих эмигрантов: две немолодые русскоговорящие итальянки, с любовью и интересом относившиеся к России. Чести пожить в этой церкви удостаивались редкие отобранные эмигранты. Я попал в их число, потому что был составителем «Сахаровского сборника», а его собиралась переводить на итальянский одна из «хозяек» церкви. Поселившись в этом прекрасном месте в центре Флоренции, я увидел, что к диску телефона прицеплен маленький замочек. Я, конечно, спросил: «Почему?» Мне объяснили, что церковный приход беден и не может позволить себе оплачивать огромные счета за международные разговоры, остававшиеся время от времени от диссидентских жильцов.

Как свежего эмигранта меня поразили слова Валерия Чалидзе, издававшего материалы самиздата в США. Он спросил: «Как вы думаете, сколько экземпляров Хроники выписывают в Израиле?» Я подумал: выехало около 300 тысяч, в том числе 30 человек моих знакомых, есть несколько десятков русскоязычных библиотек и библиотек при университетах, но раз спрашивают, вероятно, мало и ответил: «Триста!» (Обычно я неплохо угадываю такого рода цифры). Оказалось, десять! В некотором отношении, это была оценка не только эмигрантской среды, но и роли правозащитного сообщества среди российской интеллигенции и советского населения.

 

ПОРАЖЕНИЕ ПОБЕДИТЕЛЕЙ

 

И вдруг наступила победа. Ее не ждали, не готовили, власть сама сделала несколько решающих шагов навстречу своему падению. Но диссидентство оказалось абсолютно не готово к такому повороту событий. Некого стало обвинять во всех грехах, стало непонятно, что же следует делать. Не было лидеров, людей с безупречной репутацией, моральным авторитетом. Сахаров погиб, истощив свои жизненные силы в предшествующей борьбе за решение частных проблем. Солженицын оставался в Вермонте, дописывая очередное колесо и, видимо, размышляя о вреде еврейского народа в русской истории. Сергей Ковалев, взявшись защищать права человека в стране, не заметил, как уголовная и политическая мафия топчет не только права, но и самого человека по всей стране и особенно в Чечне. Буковский пытался участвовать в политической борьбе, оставаясь за рубежом. Не спешили возвращаться в страну и многие другие известные диссиденты. Не было уважаемого Человека, не было программы и не было понимания, что же на самом деле происходит.

 

Но, главное, оказалось, что никакого уважения к власти закона в душах правозащитников не накопилось. Призывы к международной и советской общественности, требования соблюдения законов были всего лишь оружием в борьбе с властью. Защита Горбачева как президента страны, преступно свергнутого ГКЧП, была не отстаиванием законного порядка, а сражением с неугодными людьми. Это стало очевидно, когда Ельцин через несколько месяцев выгнал Горбачева из Кремля, когда он разрушил советское государство, когда расстрелял парламент и переписал конституцию, когда фальсифицировал результаты выборов – во всех этих вопиющих нарушениях закона так называемые защитники права, не задумываясь, нарушали его вместе со своим президентом. Когда получилось, как всегда, они сошли со сцены; лишь в круглые даты, предаваясь воспоминаниям, сообщают, что ни о чем не жалеют.

 

Почему это произошло? Как сказал великий поэт моей юности: «Мы диалектику учили не по Гегелю…» К этому можно добавить: категорический императив проходили мы не по Канту. Наша политическая борьба не привела к моральному преобразованию нашей души и окружающего общества. Нравственный закон, по-прежнему, не внутри нас, а где-то далеко, не то на Западе, не то в прошлом, не то в счастливом будущем. И свержение очередного кумира ни к чему не приведет, пока нравственный закон и законы страны не станут окончательно нормой нашей жизни.

 

 

 

 


[1] Брошюра эта произвела на меня сильное негативное впечатление. Вопреки инструкции прочитать и передать дальше, я ее никому не показывал, но однажды, шагая в сторону Внуковского аэродрома (я улетал в командировку), я обнаружил ее в своей сумке. Не долго думая, я засунул брошюру под небольшой мостик, как-то замаскировал и улетел. (В мое оправдание надо сказать, что я в то время ощущал Переделкинско-Мичуринские просторы как личное пространство, пряча под платформой то велосипед, то газовые баллоны, требовавшие зарядки в Москве, устраивая в лесу тайник для хранения самиздата, и в большинстве случаев мне это благополучно сходило с рук). Вернувшись из командировки, на месте мостика я обнаружил огромную яму, а прежде прямая пешеходная тропинка огибала ее вокруг. Кто-то очень основательно здесь поработал.

[2] Хроника текущих событий. вып. 1-27 Амстердам. 1979.

[3] Однажды весной, когда снег практически растаял, ко мне в квартиру в Беляево-Богородском вдруг пришли Ася Великанова, моя старая и хорошая знакомая, и какой-то парень в лыжных костюмах с лыжами и рюкзаками за спиной. Оказалось, лыжи – это камуфляж, а в рюкзаках был отпечатанный где-то в Грузии «Архипелаг Гулаг». Мне предложили взять бесплатно для дальнейшего распространения столько экземпляров, сколько хочу. В первый раз в моих контактах с самиздатом предложение предваряло спрос.

[4] Я имею в виду художественную и отчасти научную литературу. Диссидентский самиздат: Хроника, письма в защиту, сборники документов, связанные с судами и арестами, и тому подобная литература – создавался диссидентами и ими же передавался на Запад. Он имел очень ограниченное хождение в стране, но получал массовую аудиторию благодаря передачам радио «Свобода» и других станций. Несомненно, эти материалы оказывали воздействие на население, поскольку слушателей западного радио было множество.

[5] Кроме разоблачительных материалов (Хроника, стенограммы судов, брошюры с информацией о судебных, внесудебных и психиатрических репрессиях и тому подобная литература) появились и прекрасные книги диссидентских писателей: Марченко, Амальрика, Буковского.

[6] Диссидентский самиздат изменил и характер распространения. Если обычно произведения перепечатывались, когда какие-то люди хотели иметь их копии, то в новых условиях копирование осуществлялось не для конкретных потенциальных владельцев, а для гипотетически возможных читателей.

[7] Скорость передачи важной информации была порой поразительной. Однажды мы с сестрой ездили в Калугу, постоять у здания суда над Александром Гинзбургом. Возвращаясь на электричке после суда в Москву, мы услышали из спидолы репортаж ББС, в котором сообщалось о приговоре, прозвучавшем всего несколько часов назад, хотя в Калуге у суда не было иностранных корреспондентов.

[8] За единственным исключением. Однажды меня пытались завербовать. Я работал старшим научным сотрудником в Институте геологии и разработки горючих ископаемых. В один не очень приятный день заведующая спецчастью вызвала меня к директору. В кабинете сидели два мужчины: старый и молодой, оказавшиеся сотрудниками КГБ. Они стали уговаривать и пугать, демонстрировать свою осведомленность в моих знакомствах, угрожали неприятностями по работе (старший научный сотрудник каждые пять лет должен проходить переаттестацию), объясняли, что ничего плохого от меня не требуют. В какой-то момент, разыгрывая модель «добрый полицейский и злой полицейский», старый вышел и молодой стал соблазнять меня возможными благами в случае моего согласия. Когда старший вернулся, он, ничтоже сумняшеся, спросил: «Ну как?». Короче, мы ни о чем не договорились и разошлись. Самое поразительное, что последствий у этого разговора никаких не было. Никто в институте о нем не узнал. Я убежден в этом, поскольку через несколько месяцев мой начальник, уходя в отпуск, назначил меня исполняющим обязанности зав. Лабораторией, и дирекция не возражала.

[9] Несколько раз в жизни я не следовал своим собственным принципам, но не из-за принуждения со стороны советского государства, а скорее – под давлением окружавших меня людей, иногда диссидентов.

[10] Жизнь посмеялась надо мной и в этом случае, сделав мое главное геологическое достижение – защиту запасов подземных вод в районе города Целинограда, возможностью для Назарбаева перенести туда столицу Казахстана.

[11] В действительности секретность мне была нужна и не только для работы. Когда я попытался получить в библиотеке книгу известного американского демографа Франка Лоримера «The Population of the Soviet Union» у меня потребовали все ту же вторую форму.

[12] Моя мать была социально активным человеком, и у нее не раз были значительные неприятности. В 1948 году ее уволили из журнала «Октябрь», за отказ публиковать статью против Эренбурга (она работала зав. Отделом критики). В 1958 году ее уволили из Литинститута, как идеологически непригодную к работе со студентами. Реальной причиной было ее выступление на собрании против избрания Горбачева и Софронова в руководство Московского отделения Союза. Она рассказала об их участии в антисемитской кампании борьбы с космополитами в 1948 году. Несмотря на протесты партийного руководства оба кандидата были провалены. Как это ни удивительно, она восстановилась на работе через суд, поскольку в предшествующее годы дирекция неоднократно выражала ей благодарность как преподавателю, а фактов ее антисоветских разговоров со студентами обвинение не предъявило. Она участвовала во всех писательских акциях в защиту гонимых, подписывала письма протеста, собирала деньги на помощь семьям политзаключенных, распространяла среди писателей самиздат. В конце концов ее исключили из СП. Уже будучи на пенсии, моя мать помогла выиграть громкое дело в поселке Переделкино. Двух местных школьников обвиняли в убийстве одноклассницы. Мать уговорили выступить в роли общественного обвинителя. Дело казалось очевидным, поскольку мальчики сознались. По ходу процесса она пришла к выводу, что обвиняемые не виновны, и, несмотря на недовольство судьи, из обвинителя превратилась в защитника. В результате ребят оправдали.

[13] Однажды, где-то в 70-х, годах, когда я работал в институте Гидропроект, в соседнем отделе не продлили при переаттестации пребывание в должности научного сотрудника с формулировкой, что он придерживается антисоветских взглядов. Этот человек умудрился найти районный отдел КГБ и сумел получить оттуда справку, что там нет на него никакой негативной информации. И начальство института, опасаясь продолжения скандала, оставило его на работе.

[14] В частности, по этой причине, я взял себе за правило не участвовать в каких-либо совместных действиях с людьми, которых я не слишком хорошо знаю и в порядочности и надежности которых не уверен на сто процентов.

[15] Важно, что СССР не был свободной страной, и мне, как и многим другим, безусловно, не хватало воздуха свободы. Но эта нехватка была не катастрофической, а скорее привычной. (Видимо, как рыба привыкает к воде.) Да, я не мог повидать мир, но какое удовольствие я получал, бродя один или с приятелями по Крыму, Кавказу, Закарпатью, Прибалтике. В СССР я не мог опубликовать ничего серьезного, только научные статьи и детские книжки. Но был самиздат, затем нашлись каналы и для публикации во Франции моей историко-демографической работы. Что касается до свободы самовыражения, то, увы, я был и до сегодняшнего дня остаюсь автором самиздата. Пишу эту статью и знаю, что она, как и несколько предшествующих работ, ни в России, ни на Западе не будет опубликована, и что на сайте «Open Space» в качестве продолжения полемики по затронутому вопросу ее тоже не поместят. Конечно, нелепость многих советских ограничений не столько мешала (мы умели их обходить или не обращать внимания), сколько раздражала. Но и на Западе нередко приходится сталкиваться с раздражающими помехами. Например, мне из учебника русского языка на материалах советской истории приказали выбросить пословицу «Незваный гость — хуже татарина» – не писи.

[16] Пастернака никто не пытался защищать. Было множество осуждающих его писем в печати. Были коллективные письма московских писателей и редколлегии «Нового мира» с обвинениями. Были два писательских собрания, единодушно осудивших писателя. Были довольно приличные люди, которые потом всю жизнь простить себе не могли участия в этой кампании. Верхом порядочности на тот момент было не прийти на собрание, не подписать осуждения.

В защиту Бродского выступили с индивидуальными письмами в разные инстанции несколько известных писателей: Анна Ахматова, Корней Чуковский, Самуил Маршак. Ленинградцы: Эткинд, Грудинина, Долинина и Адмони – выступали в суде в качестве свидетелей защиты. Было письмо 34 молодых ленинградских писателей, которые жаловались в Комиссию по работе с молодыми авторами ленинградского отделения ССП на секретаря комиссии Е.В. Воеводина. Очень отдаленно эта жалоба может рассматриваться как защита Бродского, но в дело Бродского, представленное для апелляции в Верховный суд СССР, она не попала и «обнаружилась» только в годы перестройки.

Коллективных писем в защиту Сахарова, насколько я знаю, не было. Был «Сахаровский сборник» к шестидесятилетию – коллективное признание в любви. Были несколько академиков, помешавших исключению Андрея Дмитриевича из АН СССР. Но, думаю, никто никому ничего не предлагал подписывать, а следовательно, людям не приходилось отказываться.

[17] К сожалению, если считать результатом диссидентской деятельности развал СССР, гордиться им не приходиться. Осуждая большевиков, диссиденты повторили с тем же результатом их «достижения». Правда, я думаю, в рассмотрении этого вопроса история еще не сказала своего последнего слова.

[18] Когда Сахаров предложил Солженицыну принять участие в защите Марченко и Григоренко, тот ответил, что они знали, на что идут, и ничем им помочь нельзя.

[19] Для меня присутствие на демонстрации ребенка в коляске является примером аморального поведения его матери. Особенно несимпатично выглядит скрытая уверенность, что кэгэбэшные «оппоненты» ребенку не повредят, то есть будут более нравственными людьми, чем участники акции.

maksudov