Спокойной ночи. Доброе утро. (О романе Синявского)

Спокойной ночи. Доброе утро. (О романе Синявского)

Опубликовано в журнале «Страна и мир», № 10,  Мюнхен, 1984

 

 

СПОКОЙНОЙ НОЧИ. С ДОБРЫМ УТРОМ

ПРИГЛАШЕНИЕ К ЧТЕНИЮ

 

И если, наконец, все, что слу­чается в мире, все ваши впе­чатления покажутся нам важны­ми лишь постольку, поскольку их можно использовать как материал Для литературы, «ели все. включая ваше собственное существование, не будет иметь для вас никакой другой ценности, если ны будете готовы рискнуть всем, принести любые жертвы, встретить любоо испытание, — тогда вперед: печа­тайтесь!

Флобер


Эту книгу берешь с наслаждением. Бумага, формат, двуцветный черный и коричневый шрифт, рисунки — все это неслучайно, все сде­лано с любовью и вкусом. Даже опечатки, этот бич зарубежной словесности, встречаются не по три на страниц), а на тридцать — одна, так что приглядываешься к ним, нет ли и здесь своего эстетического резона. Книгу приятно держать в руках, удобно поставить на полку. Не книга, а полиграфическая поэма. Именины сердца. Пир литературы.

Но откроем, однако. Как ни хороша она на цвет и на ощупь, надо и почитать. Спокойно, вдумчиво. Куда торопиться? Не так уж много в наших краях литераторов, а достойных внима­тельного прочтения книг — и того меньше. Пять глав, по восемьдесят-сто страниц каж­дая. Этапы жизни человека по имени Андрей Синявский, ключевые пункты становления писа­теля Абрама Терца.

Автобиография, исповедь, наброски и зари­совки, любовное перебирание эпизодов и раз­мышлений. Не всякий советский писатель осмелится повторить знаменитое: «Себе люби­мому». Но о себе любимом пишет с удоволь­ствием каждый. О ком же еше? Да и при чем тут советский? Не зря Андрей Донатович который год обхаживает Василия Розанова. Не подра­жание — благословение мерещится за страни­цами мемуар-романа.

Глава первая: «Перевертыш». Как же, встре­чали такое словцо — на страницах газеты. Не зря потрудился редактор, стремясь поточней припе­чатать. Писатель, герой оценил, подхватил, не побрезговал. Перевертыш. И сразу, с первой строю! пол­ный разворот.

«Обернувшись с услужливостью и никого, к удивлению, не видя и не найдя позади, кто бы так внятно и ласково звал меня по имени, я последовал развитию, вокруг себя, по спирали, на пятке, потерял равновесие и мягким, точ­ным движением был препровожден в распахнутую легковую машину, рванувшуюся, как по команде, едва меня упихнули. Никто не уви­дел на улице, что произошло.»

Арест. Вот уж подлинно в нашей стране от сумы и от тюрьмы не убережешься. Но надо ли беречься? Умнейшая женщина Евгения Семе­новна Гинзбург говаривала: «Каждый должен через это пройти. Недолго: год, два, три, но обязательно надо.» 

Каждый. А писатель и подавно. Ему нужен толчок, материал, кругозор, и вдруг такой ре­приманд. Не арест это вовсе, а встреча. Путев­ка в жизнь. Выезд в поле, знакомство с героя­ми, сбор материала. Командировка творче­ская. Фольклорная экспедиция и вдобавок на казенный счет. Не арест это, а благословение. Наказание, которое стоит двух ленинских пре­мий.

 

Как же так могло получиться? Секретная служба, как зеницу ока берегущая тайны страны и прежде всего собственные тайны. Поймали писателя, посадили. И куда же? К себе, в свое заповедное чрево. Тайну из тайн, секрет из секретов ему подарили. Зачем? Да ведь это ж козла в огород. Грабителя в банк. Священника в церковь. Щуку — в реку. О чем только ду­мали! Нет, никогда не понять этой усмешки богов, умеющих даже кагебешников сделать исполнителями своей причудливой воли.

Итак, читатель, ты уже знаешь, о чем первая глава. Остальные примерно о том же. Это по­весть о том, как и из чего пишется книга. Про­плывают будущие персонажи (следователь, про­курор, адвокат), зарисовываются места собы­тий (камера, этап).

Со всем этим сталкивается безобидный совет­ский интеллигент Андрей Синявский, но за его спиной, а может, в рукаве незримо прячется «заправский вор и оторвыш, кривляка и шут» Абрам Терц. «Давай, давай! не то я за себя не ручаюсь!.,» Это для Терца разыгрывается пред­ставление, меняются картины (арест, допрос, суд), выбираются ракурсы и стилистические приемы. Это его работа: наплывы, повторы, фантастические ситуации, вставные новеллы, вкрапленные и общий ход повествования и даже выделенные шрифтом другого цвета.

В конце первой главы — апофеоз, высший орден, торжественно врученный безумным ве­домством лукавому автору-перевертышу. Встре­ча писателя Синявского-Терца с народом. По­следнее «прости» следователю у ворот лагеря.

«За что мне такая удача, Виктор Александро­вич, как вы считаете? За добрый нрав? За прек­расные глаза, как вы любили выражаться? Да нет, единственно, за подлую репутацию несогласного с вами, перевернутого в сальто-мортале несколько раз и вставшего на ноги, на равных с ворами, писателя. За книги, по вашему обвинению самые ужасные, клеветни­ческие, .гживые, грязные, за преступные кни­ги, которые здесь никто и не читал, кроме вас, и не прочтет, напечатанные там, где никто не бывал и не будет, непонятные никому, ненуж­ные, но все зто уже не существенно, не важно. Меня высаживают раньше всех, одного, из битком-набитого поезда, на первой же малень­кой лагерной остановке «Сосновка». До свидания, Андрей Донатович! До свидания, Андрей Донатович! — скандировал вагон. 

—                               До свидания, Андрей Донатович… 

—                                 Еще раз обернешься выстрелю, — сказал беззлобно солдат. 

—                           До свидания, Андрей Донатович 

А ведь им, наверное, Пахомов, из клеток, в духоте, вслепую, так слаженно, коллектив­но выговаривать мое непривычное имяотчество было ни к чему. Да и ласковое, радостное «до свидания» не шло к обстановке, Виктор Алек­сандрович. не шло к этим прокаженным устам. Это вам не театр. Что скажете сейчас, в продол­жение ваших допросов? Ято одно помню: 

—                                  Море приняло меня! Море приняло меня, Пахомов!..» 

 

Вторая глава, «Дом свиданий«, Три дня в году дом и семья — бесприютному и одинокому. На тюремной земле стол, кровать. Раз уж дали вам личное счастье, на столе — что душа пожелает. Окромя птичьего молока. Белый хлеб. Сало. Ешь не хочу! Гужуйся! Кон­сервы — тресковая печень. Сливочное масло. Сахар-рафинад. Повидло… Набивают курсак отощавщему постояльцу — за год назад, на год вперед.

Дом, семья и любовь.

«Маша! ашенька!.. Покажись какая ты? Егор здоров? Цел?!.. Ну слава Богу. Дай же тогда насмотреться на тебя. Выкупаться в лице, как в рекеДвина ли, Пинега, которую мы искали, и вот уселись, сбросив ношу, и смотрим медленно стелетсяНе знаю у мужчины, но женщину мы любим и выбираем за лицо. Жес­токо. Не выбираем впадаем в сеанс лица и катимся вниз водопадом, летим, разбиваясь о камни, едва увидим 

В лагере открывается, к чему зто было заду­мано. Жена должна кормить. Жена должна писать письма и ловить твои между строк. Воспитывать сына, хранить очаг и весть хозяй­ство, как будто ничего не случилось. И все что заповедано, если ты не выживешь, место и де­ло твое, твою оборванную нить, вытянуть и про­следить до конца, до собственной могилыПонимаешь?» 

Дом, очаг, и любовь, и дело твое. С этих слов вторая глава скатывается в русло, проло­женное первой. Снова перед нами творческая мастерская писателя: сюжетные линии, зари­совки, рассказы о литературном труде. Впро­чем, ничего другого и но приходится ожидать. «Кто о чем, а шелудивый о бане». «У нас с ней производственный роман», — скромно признает­ся Синявский. Жена добытчица, собиратель­ница сведений, поставщица литературных спле­тен, спешно «набивающая курсак отощавщему постояльцу»,..

Сказал, написал, переправил, отравил, сказал. Торопливо исписываются листки тетрадки, кото­рой обмениваются заключенный и его жена, сидя рядом на кровати в Доме свиданий. Вслух нельзя, не мышь, но магнитофонная neina голу­бого майора Постникова шуршит под полови­цей.

«Вживаюсь. Игра на тетради ведется уже в четыре рукиМария стрижет письмена, как травку, и бросает щепотками бумажные мака­роны в кастрюлю:. Арагон, ТвардовскийЭренбургСолженицынВигореллиКто та­кой Меникер?.. У ГоломштокаПередай Дани­элюДувакинБелые письмена струятся по Дому свиданий. Будто телетайп«. 

 

Уходят один за другим драгоценные ночные часы. Информация, анализ прошедшего. Как случилось. Следствие, жизнь до ареста. Процесс до начала процесса. Как узнали, как вышли, следили. Что казалось тогда. Прокручивается назад кинолента памяти. Производственный роман.

И лишь под утро последний взрыв отчаяния и разочарования в «словесности». Физическая близость, акт высшего сверхъестественного состояния взаимопроникновения и понимания. «Растворение друг в друге, граничащее со смертью. «Что-то похожее, во всяком случае, я наблюдал за собой и на себе в Доме свиданий, в лагере»,

А дальше — спуск в прошлое, в глубь, к исто­кам, корням. Детство. За папу, за маму, за тетю, за Ружье, за Велосипед… «За них бы я съел без зазренья двойную порцию». Третья глава — об отце. Понимаешь вдруг, что он — это ты. Повторяешь его в мелочах и деталях, в одыш­ке, повороте тяжелой болванки-головы, в дви­женьях, мыслях. Чем дальше, тем больше вжи­ваешься, совмещаешься с ним. Беззащитный, беспомощный революционер-эсер. Он был эта­лоном, нравственным уровнем, противостоящим захлестывающей пошлости. Перед смертью, в больнице, спросил:

 

— «Ну, как твой «Пикассо»?.. Он знал, что тираж арестован, по рассмотрении в ЦК. Книжку о Пикассо, что написали мы с Голомштоком, решили зарубить. А что ему Пикассо, живопись? Он не разбирался в искус­стве. Только чуял, что ото важно почему-то, и доверял. Отцу хотелось, чтоб мы жили, как он говорил, «высшим смыслом», — будь то чужой ему «Пикассо» или «социализм», «ре­волюция», гак щедро с ним сосчитавшаяся».

Высший смысл! Как изменчивы эти понятия. Но как важно сознание, что существует нечто «высшее». Как необходимо иметь образец, как бесконечно счастливы тс, кому дана была эта нравственная опора. Отец подарил тебе лес. Как одиноко дерево, возникающее на пус­том месте из семечка. Сколько сил отнимают первые шаги. Сколько носправившихся, хи­лых, жалких уродцев, растущих вкось, сколь­ко душ со смещенными представлениями. Как хорошо иметь надежные корни.

Даже арест отца стал педагогическим уроком: как жить, как остаться верным себе. «В общем, как я понимаю, он где-то меня страховал…» » Неожиданно мягкий приговор — пять лет ссыл­ки, возвращение отца, которое вдруг оборачи­вается новой, жестокой и на этот раз оконча­тельной разлукой.

 

«Впервые в жизни я вижу, что отец боится. Боится, что я о чем-то ему проговорюсь и меня посадят. И даже мысли об этой возможности гонит от себя прочь. Мысли — контролируются…

Он подымает руку и делает пальцами знак, похожий на беззвучный щелчок. ВключилисьI Внимание: включились!.. Где-то в Лефортово заработал генератор. Странно: мы с ним одни, по-прежнему одни в огромном пустом лесу, а незримые гости уже реют над нами…»

 

В пустом огромном лесу сын остается один. Ему больше не с кем разделить переполняю­щие его мысли и впечатления. Единственный собеседник — лист бумаги. Творчество. Не для читателей, не поймут,. А чтобы выра­зить сущее — вернее, чтобы дать ему выразить­ся.

 

«Когда пишешь, нельзя думать. Нужно выклю­чить себя. Когда пишешь — теряешься, плутаешь, но главное — забываешь себя и живешь, ни о чем не думая. И как это прекрасно! Тебя нет нако­нец. ты — умер. Один — лес. И мы уходим в лес Уходим в текст».

 

В четвертой главе история объявляется соб­ственной персоной. Как говорится, роковые минуты. Блажен? По правде сказать, не очень. 1953 год. Минуты твои. История посетила тебя, а ступив на ее транспортер, не спрыгнешь, нет дороги обратно.

Кажется, можно уйти в прошлое, отсидеться в хранилищах Ленинской библиотеки, где автор погружается в события Смутного време­ни. Кровь убиенного царевича, вой толпы. Какое ему дело до того, что творится на Моск­ве сегодня? Но нет. Никуда не спрячешься. В неурочное время закрывают читальные залы, забираешь в гардеробе набитый книгами портфель и стоишь на проспекте. Посетил этот мир, так живи в нем, иди. Ты дитя той кромешной эпохи… эпохи зрелого позднего и цветущего сталинизма». Иди за толпой, что валит к Пуш­кинской. Старухи, дети, служащие, беременные женщины. Но не дошел, устал тащить тяжелый портфель. А на Трубной колыхалось, вздыха­ло, давило людей, разбивало витрины. Так что ж, дезертир? Нет, писатель. В этот момент исто­рия становится творчеством. Автор подсказы­вает ей варианты, пробует сюжеты, подыски­вает аналогии. Но можно ли сочинить историю? Не было ли так задумано «с самого начала»? 

«История, я убежден, действует не сама по себе. Не по какимто своим независимым зако­нам и каналам. Но под присмотром увы, не всегда доброжелательным. И сверху, с неба, и снизу, изпод сцены, отовсюду, со всех сто­рон. бьют прожектора, сходясь и перекрещи­ваясь в заживо светящейся, сгорающей точке: «се человек»

Последняя, пятая глава называется «Во чреве китовом». О друге-провокаторе и доносчике, о любви к прекрасной француженке, сокурсни­це, которая каким-то фантастическим образом в сталинские времена оказалась студенткой филологического факультета МГУ. Чужестран­ка, воплотившая черты той далекой страны, ее достоинство, культуру, нравственность и даже пейзаж.

Встреча, которой также суждено превратить­ся в потерю. Потому что ведомство не дрем­лет. Выследили, узнали и составили план: он наживка, должен жениться на ней, хотя бы фиктивно. А тогда и ее не трудно будет заста­вить «работать». И вот ты у них в руках, на поводке, ты выполняешь их приказания. Иди, и идешь по переулку. Езжай — в сопровождении двух мордатых агентов отправляешься в Че­хословакию. Говори, — нет, язык не повора­чивается произнести их слова, но и свои застре­вают в гортани. И нет выхода.

 

«Уйдем отсюда, Андрюшка!», как будто мы и вправду могли уйти. Только смерть вождя по­зволила нам выскочить из заколдованного круга. Но. стоя в том кругу, я уже принял реше­ние, что, вопреки очевидности, уйду в писате­ли, а что и куда писать подсказал сам этот круг.

 

Таков последний, специфически советский шаг в литературу. Пойманный всесильным учреждением и даже выполняя его распоря­жения, человек ухитряется увильнуть от них. Куда же? — в творчество. Он становится писа­телем, отобразителем, если хотите — создателем обстоятельств, а его мучители, в руках у кото­рых бьется видимость его души и телесной оболочки, — литературными персонажами.

И точка. На последней странице порхает жир­ный ангел с трубой, только крылышки непро­порционально изящны, явно с плеча у Пегаса. С грустью закрываем мы книгу. Конечно, ее надо читать еще раз, не спеша. Мы лишь пробежались по ней легкомысленной трусцой, вытягивая из клубка повествования единственную ниточку — истоки творчества. Зато какое прекрасное пособие для диссертантов. Добродушный писа­тель сам все рассказал, сам поведал, откуда и что он берет. Книга подкупает своей бесхит­ростной простотой. Розановская искренность воспроизведена в совершенстве. И невольно вспоминается загадочная русская пословица: «Простота хуже воровства». Почему хуже? Может, это о литературе, именно о ней? Хуже ли. вот вопрос? Кристальная ясность, рассказ о немало повидавшем человеке, автобиография. И все-таки смутно на душе. Не совсем это так. Не все рассказал нам писатель. И дело не в том, что главный секрет — тайну ремесла — все же утаил. За этим неприхотливым сюжетом мнится еще одно сальто-мортале.

Прячется в глубине стилизованная личность, все тот же Терц, недаром он значится на облож­ке. Словно позвали нас ласково, развернули вокруг своей оси на каблуке, мягким точным движеньем пихнули в роман, и покатила маши­на. И это, по-видимому, тоже не вся еще правда. Из кармана у Синявского выглядывает Абрам Терц, а там, как отражения в параллельных зеркалах, видны вторые, третьи, десятые пары Донатович-Терц, Терц-Синявский. Нечто вроде того, что математики именуют рекурсией. Откуда это впечатление? Где доказательства гипотезы? Нет доказательств. Лишь ощуще­ние, эмоциональное и стилистическое впечат­ление, не переводимое в слова. Но закрываешь роман без особого доверия к автору, который, казалось, так заботливо обращается к вам с обложки: «Спокойной ночи», приятного сна. Знаем мы эти дружеские улыбки. На самом деле хочет, наверное, чтобы мы отвязались, шли спать, не мешали работать. А сам — на­верх, в кабинет, скинет камзол, опрокинет стопку, ноги в тазик с холодной водой, мок­рое полотенце на голову и — скрипит пером до третьих петухов. Доброе утро!

maksudov